209.
КАРР
(15.05.2009 09:45)
0
Ещё чуток из Горшкова. Не для "петь", а потому, что я "фанатею". :) Уж очень могуч маэстро.
Алхимия одиночества
Одиночество схоже с женщиной, Евой, евангельскою блудницей, в уголках нестерпимых губ, видишь – плещется и лучится, отвести бы глаза, не заглядывать в омут, не ведать своё родство с тем, что там, в глубине, распахнуло объятья, сплело тенёта, но не можешь, не смеешь, вверяешься до подноготной, став рабом одиночества… Ну, так и что же, и что с того?
Ты теперь его любишь, идешь за свирелью его бузинной, деревяшкою певчей, что так неразборчива, так безрассудна, так разговорчива с богом: – «спасибо, господь, спаси…», но твоё одиночество помнит о чём-то чудовищно большем, чем всё то, что ты можешь вместить, и, взобравшись на твой чердак, обживает его – напевает Песни великого царства Чэнь,
курит «Приму» украдкой, подбирает для звезд китайские имена, дышит книжною пылью, дремучими травами, пахнет луком-севком, детством канувшим пахнет, если у детства всё-таки есть свой запах – вот такое оно поначалу, верней, так прельщает тебя Она, а дальше ты замечаешь, что, будто и вовсе не был ещё знаком с нею. Как, впрочем, и сам с собою. И тотчас, как будто залпом
пушечным, сотрясет давно тобой обживаемую тишину, и с неба, нимбами вниз, светясь, посыплются боги, боги, и ты будешь слушать, как дождевые капли стучат по дну жестяного ведра в обветшавшей мазанке, в домике у дороги. И падет великое царство Чэнь, словно срезанный в жатву колос, и провалишься глубже в детство, услышишь отцовский голос,
звук его скрипки, прошивающий долгое небо насквозь, ты станешь легче, чем водомерка, весомей, прочней, чем ось, на которой вращается всё тяжелеющий шар земной, ты увидишь, как небеса отворяются в сумерках женским лоном, одиночество станет альфою и омегой, всем и самой собой – Евой, женою, блудницей, любовницей – сим и оным…
И мир сотворен будет заново, и так будет каждый день. Ты поймешь, что возможность быть с целым миром наедине не метафора вовсе – для этого нужен всего лишь чайник, закипающий, дождь за окном, какой-то мотив случайный из старенькой радиолы, какая-то детская блажь в уме, и еще искусство не сожалеть о мелькнувшем, как всполох, дне,
об ускользающем времени, дар начисто забывать о нём. И ты уверишься, что по образу и подобью Его был создан, и предашься всецело жизни, заполонившей щемящий воздух, впрыснутой в чай с бергамотом, налившейся в кончики пальцев, пропитавшей табак в папиросах, сквозняк напустившей в дом, приютившей все одиночества мира в качестве постояльцев.
Ты будешь богом своего одиночества, первым его рабом, гением, сумасшедшим, последней ничтожной тварью, чистой природой, голой абстракцией, дышащей пустотой, Фауст, проснувшись в тебе, закричит в этот миг: «постой, остановись мгновение, ты»… ты не ведаешь, чем потом обернется мгновенье, какой ледяной опоит отравой
возлюбленное одиночество, став невозможной Ксантиппой, обезумевшей бабой, стервой, сыплющей копья своих филиппик, обратившись чудовищем, пожирающим вместе с самим собою того, кто искал в нем покоя, прибежища, избавленья всякий раз, когда умирал от вина, от вины, от насущной боли, когда был уже трижды мертв от пустынной, как вечность, лени.
Что теперь остаётся – барахтаться, жизнь благодарно итожить, всё, как есть, принимая – всю пену и всю до конца подоплёку? «Спасибо, спаси»… но, господи, сколько страданья в поплывшем лике Казанской твоей… или это мерещится, это играют в потёмках блики поминальных свечей, ожидания тщетные множа, множа? Слышишь, голос тебя зовет – нестерпимый, родной, далёкий…
Мене, мене, текел, упарсин
Приходит время медленнее жить. Преследуемый собственною тенью, вновь сознаешь, что жизнь принадлежит свихнувшемуся богу нетерпенья. Не то с чего б так яростно частить колоколам к заутрене, с чего бы такая разоряющая прыть у мытаря-борея? Смотрит в оба неясыть-осень, только оступись – подхватит, понесет с листвой и дымом в кромешную беспамятную высь с ожесточеньем неисповедимым. Борей всё сыплет зябких голосов толченое стекло, но ты не слышишь, и свет качнется, будто свет, как софт, скачать возможно, кликнув небо мышью слепой тоски, как будто можно впрок налюбоваться хрупким этим светом, всё выговорить в смуте беглых строк, напраздноваться, надышаться ветром, взять если не уменьем, так числом проб и ошибок, чтобы, пусть отчасти, пусть лишь на миг, почувствовать потом, как нестерпимо призрачное счастье. Вот и несет кочевника поток – непоправимо, властно, неустанно, и снова ускользает между строк, в тщете словес глагол обетованный, безмолвно гаснет в пене голосов, в пустыне Мегафона и Билайна, и чудище вращает колесо – стозевно, обло, голодно и лайяй. Приходит время… что ж ты от него всё прячешься, цепляешься за вещи, которым имя – пища жерновов, из полымя да в пламя перебежчик? Зачем бежишь?.. Но, сколько ни проси, как ни пытай скитальца, нет ответа, лишь «мене, мене, текел, упарсин» – колокола грохочут несусветно…
|